ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ КАПИТАНА КОРПУСА
Маленький, с нелепо
торчащими вихрами седых волос, давно небритый, в
расстегнутой тужурке, полковник Николай Августович
Кинель ворвался в круглую уборную, где стояли
десятка два кадетов первой и второй роты, и, не
обращая внимания на то, что раньше он преследовал
воспитанников за курение, закричал:
— Не прячьте папиросы!
Это ерунда! — Он остановился и, переводя дух, со
слезами в голосе сказал: — Кадеты, по распоряжению
советской власти корпус Александра Второго
закрывается с завтрашнего дня... Я, дети, двадцать
пять лет в этом корпусе... И вот... Конец! — Он
поник своей седой головой. Тусклые серебряные погоны
с двумя полосками как-то жалобно смотрели с его
худых плеч. — Так вот, кадеты! — вдруг закончил он с
какой-то страдальческой гримасой, — отберут у меня
любимое дело и... выгонят... выгонят! — Больше
Кинель ничего не сказал и подпрыгивающей походкой
выбежал из уборной.
И тогда высокий,
веснушчатый кадет Петровский, «корнет» шестого
класса, скомандовал:
— Эй! Кто-нибудь из
«зверей», доложите «капитану», что его требуют в
«штаб».
Маленький, юркий «зверь»
Васильев из третьего класса вытянулся в струнку и
ответил: «Сейчас, корнет», — и пошел звать капитана.
И вот через три минуты
пришел капитан корпуса Васильчиков. Это был
семнадцатилетний приземистый парень, остриженный под
гребенку, с замечательно красивым лицом. У него были
большие черные глаза, матовый цвет лица, прямой нос
и мужественно очерченные губы. Он вошел походкой
властителя корпуса, слегка раскачивая бедрами и
твердо ставя ступни ног.
Мундир на нем был
расстегнут, и из-под него виднелась ослепительной
белизны сорочка.
— Ну? — спросил он и
обвел всех своими красивыми глазами: — Что надо от
меня штабу?
— Ротный заявил, что
штафирки-наробразы закрывают корпус! — коротко
доложил Петровский.
— И закроют! — сказал
Васильчиков. — Обязательно закроют. На их стороне
сила! — И повторил уже громко и властно: — Что надо
от меня штабу?
— Надо решить вопрос,
как нам ответить на это, — тихо, почти просительно
произнес Петровский. — Надо решить, капитан. Ты
нашего товарищества командир. Ты... — и голос
Петровского налился тоскою, — ты последний капитан
корпуса...
Васильчиков молча,
сосредоточенно смотрел в угол.
— Надо решить! — упрямо
говорил Петровский. — Нельзя так безобидно нам
разойтись по интернатам и всяким советским школам.
Мы — будущие офицеры... и отцы наши — офицеры... и
деды...
— Верно, господа! —
закричал тоненький, похожий на девочку Мейер, «тоняга»
из пятого класса. — Господа!
— Помолчите, «тоняга», —
мягко сказал «капитан». — Право обсуждать дела имеет
лишь штаб корнетов. — Он пожевал губами, застегнул
мундир на все пуговицы и скомандовал: — Смирно!
Все в уборной
подтянулись и смотрели не ребячьими, а какими-то
другими, сразу повзрослевшими глазами на
Васильчикова.
— Корнеты, ко мне! —
раздалась новая команда.
Петровский, грузин
Габаидзе и Струмилин, четко отмерив шаг,
остановились перед Васильчиковым.
— Корнеты, тоняги,
пистолеты и звери!* [* «Капитан» корпуса (а иногда
он назывался «генералом») выбирался кадетами из
самых авторитетных воспитанников и был как бы
неограниченным главой корпуса. Кроме того,
выбирались из второгодников и отчаянных — «корнеты»,
«тоняги», «пистолеты». Остальная кадетская масса
называлась «зверями» (прим. автора).] — внушительно
начал капитан, — корпусу пришел конец. В Петербурге
наш корпус самый молодой... в 1919 году должно было
исполниться полстолетия... Но, господа, у корпуса
есть традиции... Мы выше всего на свете ставили
честь корпуса... Мы не были николаевцами, лизавшими
пятки у Керенского. Нет!.. Мы не защищали
Керенского, и не защищали его не из трусости... Мы
не дети купцов, штафирок и чиновников, мы дети в
большинстве фронтовых офицеров. Мы видели, до чего
довели Керенский и прочая сволочь армию, и мы не
защищали эту тыловую дрянь, тыловое правительство,
трусов и торговцев... Я, — Васильчиков поднял кверху
руку, — первый кричал: долой Временное
правительство! Но я так же не люблю большевиков...
До их идей мне нет дела, я в политику не вмешиваюсь,
но считаю позором целовать сапог Вильгельма...
Завтра мы уже не кадеты. Мы не кадеты и не военные
гимназисты... Я — врученной мне властью совета
зверей, пистолетов и тоняг и выбранный штабом
корнетов — приказываю: сегодня ночью в двенадцать
произвести похороны погон и мундиров. Корнетам и
тонягам объявить об этом по всем ротам, классам и
отделениям...
В эту минуту раздался
звонок, и в уборную, деликатно раскланиваясь с
кадетами, вошел поручик Ширяев, бывший при Временном
правительстве инспектором классов. Кадеты его не
любили и чуждались.
— Граждане! — сказал
Ширяев и улыбнулся. — Генерал просит всех
воспитанников собраться в актовом зале.
Предупреждаю, граждане! — Ширяев скосил глаза на
дверь, — предупреждаю, что речь будет идти о
закрытии военной гимназии (он говорил «гимназии», а
не «корпуса») в присутствии представителя отдела
народного образования и комиссара военно-учебных
заведений.
— Поручик! — грубо
закричал на Ширяева Васильчиков. — Я очень рад
только одному: что тяжелое для нас событие до
некоторой степени облегчается тем, что вам уж
никогда не быть нашим инспектором...
Кадеты засмеялись:
— Правильно, капитан.
Бери на мушку подлипалу временную! Отсыпь ему
макарончиков!
— Вы солдафон! Вы не
демократ! — покраснел Ширяев и уже сухо, официально
скомандовал: — В актовый зал!
В актовом зале, где
висели пустые золотые рамы на месте портретов
Николая Второго и Александра Второго, собирались
кадеты. Взволнованно перешептывались между собой
воспитатели и ротные командиры.
При виде капитана и
корнетов среди воспитанников стало заметно
оживление. «Что нам прикажет капитан?» — читалось в
их глазах.
Проходя к своей роте,
стоявшей на правом фланге, капитан незаметно бросил:
— Принять в свист! — и
пистолеты и тоняги зашептали по рядам: «Свист!
Свист! Свист!..»
— Построиться, стоять
вольно! — скомандовал полковник Кинель.
Из кабинета директора в
зал вошел сухой, ушастый, с подбритыми седыми
усиками директор, генерал-лейтенант Бородин, за ним
мелкой рысцой трусил поручик Ширяев и спокойно шли
двое незнакомых: один — в штатском, типичный
интеллигент, в пиджачке, в стоптанных ботинках,
другой — широкоплечий матрос с наганом в деревянной
кобуре.
Все четверо остановились
около золотой рамы, и директор, выступив немного
вперед, обратился к кадетам:
— Воспитанники
Александровской гимназии! Я должен сообщить вам
тяжелую новость. По распоряжению управления
военно-учебных заведений и отдела народного
образования бывшие кадетские корпуса ликвидируются.
Воспитанники, желающие продолжать дальнейшее учение,
могут получить в отделе народного образования
направление в гражданские учебные заведения. Что же
касается воспитанников, постоянно проживающих в
здании корпуса, отцы которых убиты на фронте или
находятся в армии, то таковые будут переведены в
интернаты. Имущество корпуса и здание передаются
артиллерийским военным курсам Красной Армии. Бывшие
воспитанники шестых и седьмых классов, достигшие
семнадцатилетнего возраста, отцы которых находятся в
Красной Армии, могут быть приняты в первую очередь в
число курсантов. Мне очень жаль расставаться с вами,
но, к сожалению, против силы власть имущих не
пойдешь... С завтрашнего дня военная гимназия
считается закрытой.
Слова директора,
которого так же, как и инспектора, не любили, кадеты
выслушали молчаливо. Директор, делая вид, что
расчувствовался, полез в карман тужурки за платком,
и тогда Васильчиков сделал незаметный знак рукой.
Знак был подхвачен корнетами и тонягами. И вот,
когда генерал вынул платок из кармана, из четырехсот
кадетских глоток вырвался свист. Был он до того
неожидан и оглушителен, что директор выронил платок,
и лицо его покрылось яркой краской. Гражданский
человек в пенсне зажал уши, а на лице матроса
вспыхнула улыбка, и он даже крякнул от удовольствия.
Он крякнул от удовольствия и подмигнул кадетам. И
как ни странно, кадеты сразу почувствовали к нему
симпатию.
— Этот, который матрос!
— вполголоса сказал Петровский Васильчикову, — этот,
кажется, не сволочь.
— Посмотрим! — сказал
Васильчиков и опять подал рукой знак.
Снова оглушительный
свист прорезал большой актовый зал.
— Ну, ребята,
посвистали... хватит... давайте о деле поговорим! —
спокойно сказал матрос, и от его простых, будничных
слов свист как-то сам собою прекратился.
Гражданский человечек
откашлялся, поправил на носу пенсне и сказал
фальцетом:
— Ну-с, молодые люди,
познакомимся... Я назначен Петроградским отделом
образования заведующим интернатом вашего бывшего
корпуса... и Екатерининского института, завтра туда
вы переберетесь, а кто не желает, тот может взять
обратно свои документы...
— Штафирке бенефис! —
крикнули в толпе воспитанников.
— Бенефис! Бенефис! —
подхватили десятки молодых голосов, и опять зал
огласился диким свистом, лаем, мяуканьем, визгом.
— С девчонками не
желаем! — кричали кадеты, — сам с ними целуйся,
очкастик. Фа-р-р-а-он!
Маленький
одиннадцатилетний зверь Сикорский, раскрыв рот и с
глазами, полными блаженства, однотонно тянул:
— Гор-р-о-д-о-вой!
Го-р-р-одовой!
Директор, инспектор и
воспитатели, очевидно, считая, что их миссия
выполнена, стояли и только пожимали плечами.
Однако гражданский
человек не растерялся. Он выждал, пока смолкнет гам,
и продолжал:
— Ну-с, вот и все! Что
же касается бенефисов, то в интернате и в советской
школе мы их уничтожим!
И тогда из толпы кадетов
вышел капитан корпуса.
Последний капитан
корпуса стоял перед первым заведующим советским
интернатом.
— Господин заведующий! —
прозвучал звонко голос Васильчикова, и его красивое
лицо покрылось красными пятнами волнения. — Господин
заведующий! От лица воспитанников Александровского
корпуса заявляю...
— Во-первых, — сурово
остановил его заведующий и махнул в воздухе рукой, —
во-первых, я не «господин», можете говорить, если
угодно, «гражданин». И заметьте, — он прищурился
сквозь свое пенсне, — заметьте, молодой человек, я
не предлагаю вам называть меня «товарищ»... это
почетное слово для нас, сделавших революцию, — и он
резко махнул рукой, — но не для вас, не понявших еще
значения исторического переворота... Во-вторых, вы
не можете говорить от лица Александровского корпуса
— его не существует, а воспитанники сами могут
выступить со своими претензиями, а в-третьих, — и
голос заведующего стал более мягким, — вы очень
взволнованы, и вам следует успокоиться!
Васильчиков не уходил.
Он стоял, вытянувшись в струнку, перед маленьким
штатским человеком.
— Простите, — сказал он,
— но я тогда выражу свои претензии... Я не желаю
учиться в интернате или поступать на
военно-артиллерийские курсы... я — капитан корпуса,
то есть выбранный товариществом блюститель кадетских
традиций...
— Кто ваш отец? — резко
перебил его заведующий. И тогда, гордо сверкнув
глазами, Васильчиков отрапортовал:
— Подполковник
Генерального штаба Валентин Георгиевич Васильчиков,
командир батареи сорок первой дивизии, погиб на
германском фронте в 1916 году, дав возможность
отступить в полном порядке дивизии, за что посмертно
награжден Георгиевским крестом. Мой старший брат
убит на фронте в Восточной Пруссии в 1915 году, а
дядя умер от ран, полученных при взятии Перемышля.
Я... мы... мы не трусы!
— Не волнуйтесь, —
сказал заведующий, — мы с вами поговорим потом, а
пока можете разойтись по классам.
Последние слова звучали
приказанием, и, повинуясь этому окрику, как привыкли
за многие месяцы повиноваться своему начальству,
кадеты разошлись по классам.
Наступил вечер.
В семь часов, после
скромного ужина (пшенная похлебка с восьмушкой хлеба
и чай с паточным леденцом), прошедшего тихо,
воспитанники младшего отделения были отведены
дежурным воспитателем в дортуары.
Кадеты первой и второй
рот, разбившись на группы, ходили мрачные и
подавленные по коридору или сидели в классах и
разговаривали о будущем.
— Дело табак! — говорил
Петровский Майеру, — совершенно табак! У меня папан
на Псковском фронте, мамашка сама еле перебивается с
хлеба на квас... а главное, корпус жаль... привык за
эти шесть лет к нему... — и он удивленно посмотрел
на Майера: — Понимаешь, как подумаю, что надо из
корпуса уходить, так к сердцу всякая тоска
подкатывает...
Майер сочувственно
кивнул головой:
— Правильно!.. только я
большевиков не люблю... не могу им простить нашего
Отрадного. Ты знаешь, Петровский, какое это было
прекрасное имение...
Петровский свистнул:
— Я, брат, в имениях не
жил... У нас в шести поколениях ни одного помещика.
Прадед — капитан, дед — поручик, отец —
штаб-ротмистр... жили на сто восемьдесят рублей в
месяц, а мундир отцу сделали — так в долги
залезли... Я кроме лагерей за городом и не бывал...
Он замолчал. Его
веснушчатое лицо отображало отчаяние.
Незаметно в класс вошел
полковник Кинель. Он выглядел бодрее, чем несколько
часов тому назад, на его полинявшем зеленом кителе,
там, где утром тускнели погоны, — их не было.
Зеленое сукно на этих местах выделялось своим
нетронутым блеском.
— Господин полковник!
Почему вы сняли погоны? — спросил Майер.
Кинель косо взглянул на
тоненькую фигуру воспитанника и немного сконфуженно
произнес:
— Я старый солдат... Я
очень люблю молодежь и свое дело... Комиссар мне
предложил остаться ротным командиром при военном
училище...
— И вы?.. — почти с
ужасом сказал Майер.
— Как видите! — и
полковник вдруг быстро заговорил: — Поймите, кадеты!
Большевики не звери, они взяли власть несколько
месяцев тому назад... Хорошо-с... отняли у помещиков
землю, отняли у фабрикантов заводы — хорошо-с,
отняли у Керенского власть... хорошо‑с... рабочие и
солдаты ими довольны... Большевикам нужны военные и
штатские специалисты... нужно восстанавливать из
разрухи страну...
— Вы изменили корпусу! —
с отвращением проговорил Майер, но его остановил
вошедший Васильчиков.
— Замолчите, тоняга, —
сказал он.
— Мерзость, — побледнев,
крикнул Майер и быстро вышел из класса.
— А ты? — спросил
Васильчиков Петровского.
Петровский посмотрел на
товарища.
— Я согласен с Майером,
— и он тоже сделал несколько шагов к двери.
— Поймите, — сказал
Кинель Васильчикову, — поймите... Я стар... но я
вижу, что война гибельна... я вижу, что ни генералу
Алексееву, ни другим южанам не спасти родины... Я
хочу мира России... и я люблю молодость... Очень
люблю... Большевики правы, и чтобы Вильгельм не был
в Зимнем дворце, нужен мир... Вот что я думаю...
— Да... пожалуй, так, —
с ласковой улыбкой сказал Васильчиков и пожал руку
полковника.
А вечером Васильчиков,
выполняя последнюю традицию корпуса, шел впереди
шести корнетов и десяти тоняг (все кадеты были в
кальсонах и мундирах) и нес в руках подушку, на
которой покоился мундир и погоны. Два пистолета шли
с боков и держали свечи. Корнеты пели наспех
сочиненную песенку на мотив «Звериады» (любимой
кадетами песни, к которой каждое поколение корпуса
приписывало свои куплеты):
Прощайте, наши вы
мундиры,
Погоны белого сукна,
Мы не лихие командиры,
Мы просто
сволочь-господа.
А тоняги подхватывали:
Прощайте, все четыре
роты.
Прощай, наш старый
дортуар.
Мы стали с вами идиоты,
Нам недоступен сердца
жар.
Хором неслось:
Уж не нальет кадет
кадету
В стаканчик белого
вина...
Вино! Вино! Вино!
Вино!..
Пить нам его не суждено.
При входе процессии в
дортуар все воспитанники вставали со своих мест и
стояли смирно, «во фронт».
У каждой двери
дожидались «стремщики» — ребята, на обязанности
которых лежало предупредить процессию, если появится
начальство.
Но корпусные педагоги,
хотя и слышали шум в дортуарах, к кадетам не
выходили. Воспитанники их уже не интересовали.
Обойдя весь корпус,
процессия вошла в актовый зал, и при свете двух
свечей, в присутствии штаба корнетов, тоняг,
Васильчиков поднял двумя руками высоко над головой
подушку с мундиром и погонами и произнес:
— Как я капитан корпуса,
то объявляю всем воспитанникам, что с настоящей
минуты мы уже не кадеты... и каждый имеет право
поступать как хочет!.. — Он подбросил вверх подушку
и, когда та упала, закричал: — Конец... Расходитесь,
ребята... Довольно... наерундили! Теперь я не
капитан, я могу это сказать!
И тогда к нему
подскочили Майер и Петровский.
Майер порывался ударить
Васильчикова в лицо, а Петровский хватал Майера за
руку и просил:
— Ну, брось его... Брось
его... ведь он все-таки наш капитан...
— Плевать на него! —
отбивался Майер. — Он не капитан, а мерзавец, я ему
в мордочку заеду!
— А ну, — сказал
Васильчиков и, оттолкнув Майера, спокойно, своей
походкой властителя корпуса пошел в дортуар. За ним
густой толпой двинулись все ребята, и были они
смешны в своих белых подштанниках и мундирах. Они
шли печально, и их лица были серьезны. Корпуса не
существовало уже по-настоящему...
Через несколько дней
после «похорон мундира» воспитанники корпуса
разбрелись в разные стороны.
Кадеты младших классов
перешли в школы второй ступени, организованные
Наркомпросом вместо старых учебных заведений
(гимназий, корпусов, институтов, реальных училищ),
кадеты старших классов в меньшинстве остались в
корпусе и стали курсантами, а большинство разными
путями пробирались в Ростов-на-Дону, в Новочеркасск,
в школы прапорщиков, в добровольческие отряды Белой
армии.
Среди оставшихся в
военном училище был и капитан корпуса Васильчиков.
Он похудел, побледнел, его глаза приобрели какое-то
серьезное выражение, полное решимости.
Комиссаром училища
являлся моряк-балтиец Сидор Горелов, тот самый,
который впервые объявил воспитанникам о закрытии
корпуса. Это был спокойный, уравновешенный
тридцатипятилетний человек, немного грубоватый,
уснащавший свою речь морскими словечками.
Из числа
курсантов-кадетов он выделял Васильчикова и зачастую
после занятий беседовал с ним в своей небольшой
комнате, в которой до него жил каптенармус.
Он сажал Васильчикова в
кресло, сам садился на стул, наливал по кружке
горячего чая «фруктовый настой», доставал из
жестяной коробки из-под печенья «Абрикосов и
сыновья» сахар и говорил:
— Давай, браток,
потолкуем...
— О чем, товарищ
комиссар? — официально спрашивал Васильчиков.
— Да вот, — говорил
комиссар, — ты парень ученый, из семьи
интеллигентов, значит, ты мне и растолкуй, почему
это теперь на земле нет мамонтов. А?
И когда Васильчиков
довольно путанно рассуждал о вымирании пород, об
археологических раскопках, комиссар сожалеюще качал
головой:
— Эх, Васильчиков, хоть
ты и отставной капитан корпуса, а здесь, браток, ни
моржа не знаешь... И чему, спрашивается, учили вас?
— Он вытаскивал из походного матросского сундучка
растрепанную книгу: Ч. Дарвин. «Происхождение
видов», похлопывал по ней сильной рукой и говорил: —
Вот умная книга... героическая книга... тут все
дословно сказано... — и добавлял мрачно: — А и
трудная она... как талмуд...
— Почему талмуд? —
спрашивал Васильчиков.
— Мне один еврейчик —
фершал с «Победителя» — рассказывал... Очень,
говорит, трудная книга талмуд... не всякий ученый
еврей ее одолеет. — Потом, удивляясь, комиссар,
заканчивал: — Я об этой книге Дарвина слышал от
самого товарища Раскольникова, читай, говорит, книга
— совершенство и против дурмана... да...
Затем комиссар переходил
на простые темы: о матросской жизни, о войне, о
немцах и белогвардейцах. Он говорил:
— Ты, Васильчиков, мне
симпатичен... ты парень не моржовый и должен
понимать: чтобы для всего трудящегося люда жизнь
сделать повеселей, надо перво-наперво отнять у
паразитов землю, фабрики... таково правильное учение
товарища Ленина... а вы нам, которые из прежнего
класса честные, должны помочь... Ты не смотри на
других — баричей, что у Каледина на Дону... так те
сволочи... а ты смотри на Ленина... и тогда
поймешь... тебе восемнадцать годов. Это ж еще для
развития правильных мыслей — кот наплакал. Да! Вот
возьми, к примеру, ротного нашего Кинеля... Старик в
политике — как баба в крейсере разбирается, а
работает у нас... и неплохо... и ребята его
уважают... да...
После таких бесед
Васильчиков чувствовал себя успокоенным, и то, что
он курсант, не казалось ему ужасным, а наоборот,
появлялась у него какая-то уверенность в нужности
того, что он делает.
И когда через шесть
месяцев был объявлен набор добровольцев из курсантов
на Южный фронт, он вызвался идти против
белогвардейцев.
Тепло попрощавшись с
комиссаром и Кинелем, он сел в теплушку, и через
семь дней особая рота курсантов влилась в 11-ю
стрелковую бригаду...
Дни стояли теплые,
августовские. Такие дни особенно хороши. Осень еще
только начинает набрасывать свое пурпурное покрывало
на степь, и кулики потревоженно кричат по утрам.
Грудь полно вбирает свежий воздух, насыщенный
медовыми росами утра.
В одно такое утро
Васильчиков вместе с двумя курсантами шел на
разведку.
Белые части полковника
Ростовцева заняли хутор Веселый. Командование
бригадой имело задание от штаба дивизии напасть на
хутор и выбить из него неприятеля.
Васильчикову и его
товарищам было поручено обследовать местность и
донести командиру бригады: нет ли поблизости
белогвардейских постов.
Васильчиков и два
курсанта: бывший слесарь-путиловец Федор Алексеев —
двадцатидвухлетний худой парень, и Иван Грузинов —
маленький подвижной черноволосый крепыш из Тульской
губернии, крадучись пробирались по небольшому лесу.
Они уже прошли около версты от расположения бригады
и нигде не заметили ничего подозрительного. В лесу
было тихо. Лениво шелестели листья. Где-то совсем
близко чирикнула птичка.
— Хорошо! — сказал
улыбаясь Федор Алексеев, — прямо-таки, Василек, не
веришь, что на войне...
— Тише! — остановил его
шепотом Иван Грузинов. Федор замолчал.
— Товарищ, — также
шепотом произнес Васильчиков, — когда дойдем до
опушки, там надо ползком на пригорок. Я один пойду,
у меня бинокль... оттуда видно хутор...
— Почему же ты, Василек?
— запротестовал было Федор, но Грузинов одобрил
решение Васильчикова:
— Раз ты старший по
группе, то иди... а мы тебя подождем...
Прошли еще немного, и
вдруг лес ожил.
— Стой! — раздался
молодой звонкий голос.
— Засада! — крикнул
Грузинов.
В первую минуту
Васильчиков не сообразил, кто кричит, ему
показалось, что этот выкрик сделал он сам.
Федор, присев на
корточки, стрелял из малокалиберной винтовки по
направлению к опушке. Васильчиков тоже приложил
винтовку к плечу, но в эту минуту почувствовал тупой
удар по голове и потерял сознание.
Когда он открыл глаза,
то увидел, что лежит на полу, на шинели, под головой
у него вещевой мешок, а голова забинтована тряпкой.
Он, превозмогая сильную боль, оглянулся по сторонам.
Низенькая, чисто выбеленная комната, обычная комната
в зажиточном хуторском доме: стол, табуреты, кровать
с подушками, наложенными горкой, и в углу киот с
иконами. В комнате было накурено. Из раскрытого
настежь небольшого окошка видно было голубое небо.
Он видел голубое небо и упорно не хотел замечать
сидящих и разговаривающих в комнате людей в военной
форме с погонами.
— Очнулись? — спросил
его молодой звонкий голос.
«Это был тот самый, что
кричал: „Стой!”», — равнодушно подумал Васильчиков.
Его охватило
безразличное чувство, и он ничего не ответил.
— Если не ошибаюсь,
капитан корпуса Васильчиков?
Васильчиков увидел перед
собою нежное, тонкое, теперь немного обветренное
лицо Майера. На Майере была гимнастерка с погонами
Новочеркасского юнкерского училища.
— Что же вы молчите,
капитан? — говорил юнкер. — Что же вы не скажете
мне, что тонягам нельзя допрашивать самого капитана
корпуса. А?
— Это ваш знакомый,
Майер? — раздался ленивый, сытый голос, к
Васильчикову подошел полный, краснощекий офицер с
маленькими усиками «стрелкой».
— Так точно, господин
есаул! — отрапортовал Майер, — разрешив доложить,
что курсант Васильчиков учился вместе со мной и
прапорщиком Петровским в Петербургском корпусе
императора Александра Второго и носил звание
капитана корпуса.
— Интересно, — процедил
сквозь зубы есаул, — интересно, но невероятно...
может быть, вы ошибаетесь?
— Пока нет, господин
есаул. Да он и сам не будет скрывать.
— Вы... — есаул с
интересом рассматривал лежащего на полу. — Вы...
действительно были в корпусе?
— Был, — сказал
Васильчиков и сел на шинели.
— Интересно... —
улыбнулся есаул.
— А вот и Петровский, —
обрадованно проговорил Майер.
В комнату вошел
Петровский. Это был все тот же Петровский, хороший,
храбрый парень с веснушками на широком лице. Только
теперь на нем была грязная гимнастерка и новенькие
серебряные погоны с одной звездочкой.
«Как это у них скоро в
офицеры производят», — мелькнула мысль в голове
Васильчикова.
Петровский, взглянув на
Васильчикова, вздрогнул. На его лице отразилось
изумление, а затем жалость.
— Ника! — сказал он и
подал руку своему старому другу. — Ника! Что за
маскарад?
И эти простые
сочувственные слова заставили Васильчикова испытать
чувство скрытой радости.
— Не маскарад! —
произнес он, с трудом ворочая во рту языком, — я
действительно курсант... я добровольцем пошел...
— Что ты... Что ты... —
почти с ужасом закричал Петровский, и на лбу его
показался пот. — Ты шутишь, капитан. Ты большой
шутник, капитан!
— Жаль, что один из его
товарищей скрылся, а другого угрохали... а то они бы
порассказали про эту... шваль, — заметил есаул.
— Значит, один
скрылся-таки... вот хорошо, — и Васильчиков
почувствовал некоторое облегчение.
Майер, склонив к его
лицу свое лицо и гримасничая, плюнул на подбородок
Васильчикова:
— Это вам за мордочку,
капитан.
Васильчиков хотел что-то
сказать, но от жажды язык плохо поворачивался во
рту... Он только выдавил из себя:
— Пить.
Петровский дернулся в
сторону и быстро налил из глиняного кувшина в кружку
воды. Он поднес воду к потрескавшимся губам
Васильчикова. Тот жадно припал к кружке.
Он сделал два глотка, и
в эту минуту Майер вышиб из рук Петровского кружку.
Кружка со звоном упала
на пол.
— Мерзавец, — проговорил
Васильчиков.
Тогда его сапогом
ударили в лицо. Васильчиков почувствовал, как кровь
липкой маской закрыла лицо.
И вот тут-то Васильчиков
ощутил злобную, почти звериную ненависть к есаулу,
Майеру, даже к Петровскому. И, собрав все силы,
последние и уходящие, крикнул торжествующе те слова,
которые говорились на митингах там, в далеком
голодном Петрограде.
Он крикнул:
— Белые палачи!
Паразиты!
И он кричал дальше:
— Я знаю вас, мерзавцы.
Я знаю вас. Вы пришли отнять молодость у нашей
Республики... Вы пришли...
Бесчисленные удары
посыпались на его сопротивляющееся ранней смерти
тело.
И когда изумленный
Петровский поднял шашку и опустил яркую сталь на
голову своего друга, Васильчиков медленно с
рассеченной головой пополз по полу и уткнулся
окровавленным лбом в ножку стола, чтобы больше
никогда уже не встать.
Капитан корпуса закончил
свой последний день.
Декабрь 1934 г